— Куда вы их, а?
— Жить надоело, дурак?
— Ох! Больно! Главк, она кусается…
И женский вопль из-под прокушенной ладони:
— Тритон, спасай!..
— Алкмена? — изумился Тритон, откуда бы он ни взялся.
— Ты, бугай! Не лезь не в свое дело!
— Эй, значит! — упорствовал Тритон. — Сам бугай! Давай ее сюда!
— Пошел вон!
— Сюда! — и воплем искреннего сердца: — Это же наше!
— Это дочь ванакта! Это вдова ванакта!
— Наше!
Верный тирренец твердо помнил: дочь ванакта была обещана Амфитриону. И не делал разницы между коровами и невестой. Наше, и хоть ты тресни.
— Город горит! Мы вывозим их в Мидею!
— Тритон! На помощь…
Тропа была над головой. Голоса неслись оттуда: споря, сердясь, умоляя. Временами их перекрывало конское ржание. Рассудок, трусливый мерзавец, свалился в пропасть; освободившись от докучливой ноши, не размышляя, легкий как ветер, Амфитрион на четвереньках кинулся вперед, по склону. Боль в коленях, в ладонях подстегивала его: скорей! Кто-то прыгнул ему на спину, оседлал, придавил к земле. Жесткая рука обручем перехватила горло, лишая дыхания.
— Валите дурака! — жаркий крик опалил затылок. — Быстрей! А я…
Извернувшись змеей, Амфитрион едва успел поймать чужое запястье. Бронза ножа сверкнула в глаза. Сила нашла на силу; острие сползло ниже, к щеке, царапнуло скулу, и нехотя, еще помня вкус живой крови, начало отодвигаться. Мышцы спины взвыли от напряжения и боли. Под лопатками шевелились корни вереска, хищными узлами выпятившись из глинистой почвы. Казалось, из земли, бодаясь твердыми рожками, лезет сатир. Высвободив вторую руку, Амфитрион ухватил нападающего за глотку. Кадык, хрящеватый и скользкий, хрустнул в мертвой хватке. Человек захрипел; мотнув головой, резко откинулся назад, желая высвободиться. Нож выпал из онемевших пальцев, плашмя ударил Амфитриона в рот. Лопнула губа; на языке — медь и соль. Лежа на спине, сын Алкея согнул ноги в коленях, подтянув их к груди — проклятый сатир вонзил рога до самого сердца! — и изо всех сил брыкнул, как бойкий жеребенок. Враг еще хрипел, когда удар пришелся несчастному в живот. И вот уже Амфитрион навалился сверху, укрощая бьющееся тело, будто строптивого пса, вдавливая чье-то лицо в россыпь камней. Холм плясал, небо плясало; это была оргия во славу нового, безымянного бога. Ритм опьянял, даря лишний глоток воздуха. Вскинувшись единым движением, Амфитрион вознес руки к пылающему небу, беря ночное солнце в свидетели — и, крича, опустил кулаки на хребет поверженного. Так рушатся горы; так падает шторм. Треск, задыхающийся стон — не оборачиваясь, не интересуясь судьбой человека, раненого или убитого, Амфитрион птицей взлетел на тропу. Ударился головой о борт колесницы, рассек лоб; выхватил из-под копыт лошадей оброненное кем-то копье. Ясеневое древко само легло в руки. По лицу струилась кровь, затекала в глаза. Смутная фигура колыхалась перед ним, напрашиваясь на выпад.
— Все, — сказал Тритон. — Ты это…
— Кто? Где?!
— В меня не тычь, а?
Стражник со свернутой шеей лежал у ног тирренца. Другой стражник скорчился на земле ближе к запертой калитке. Дротик торчал у него между ребер. На фоне вселенской катастрофы две мелкие смерти смотрелись пустяком, занозой в ляжке великана. Умри сотня, тысяча — мир и не поморщится, готовясь сползти в бездну. Конец близился — на севере, со стороны Олимпа, вставала крепость из туч. Иссиня-черная, она разрослась на полнеба. В клубящейся мгле Зевесовой эгиды — колесами по булыжнику — перекатывался гром. Рычание было таким низким, что воспринималось не слухом — телом. Две враждующие силы разделили небесный свод: туче досталась северная половина, солнцу — южная. Ком огня метался зверем, угодившим в западню. Напрасно! — скрытый во тьме Зевс уже замахнулся для удара. Молния, блеском соперничающая с солнцем, в броске покрыла чудовищное расстояние. Следом уже торопилась вторая, третья, десятая. Без перерыва, сотрясая Ойкумену, огонь бил в огонь. Забыв обо всем, Амфитрион упал ничком, закрыв голову руками. Любовь, верность, страх — ничто больше не имело значения. Наверное, в Аиде, на переправе из царства живых в царство теней, он вспомнит крик Алкмены, упрямство Тритона, драку на склоне — и, хлебнув из Леты, забудет навеки. К чему теням память? Особенно если царство живых перестало существовать, разодранное в клочья битвой пламени и пламени…
— Все, — громыхнул Тритон, а может, Зевс.
И упала темнота.
— Думаешь, откроют?
— Никуда не денутся. Сейчас, отдохнем, и я постучу…
— А если не откроют?
— Тогда я сломаю засов, ворвусь в крепость — и, как мой дедушка, всех…
Он замолкает. Темно, хоть глаз выколи. Ни звезд, ни луны. Слабое мерцание пожаров за стеной. И дедово созвездие над головой — единственное сохранившееся. Амфитрион запрокидывает лицо к небу, спрашивает совета. Дед молчит. И Алкмена молчит. Она сидит у колесницы, в трех шагах от него. Вопросы вытекли из дочери ванакта, словно вода из треснувшей амфоры. И все равно — телом, кожей — Амфитрион чувствует, как дрожит девушка. Шутка вышла рискованной. «Ворвусь в крепость…» Говорить о сражениях и смертях — пытать Алкмену каленой медью. Только что они с Тритоном выволокли на тропу еще живого терета. Долго искали — во мраке наощупь. Со сломанной спиной, вялый — дохлая змея! — терет до сих пор дышал. «Кто? — спросил сын Алкея, бледнея и едва сдерживаясь. Хотелось вцепиться в умирающего и трясти, пока не ответит. — Кто велел?» Храп, похожий на конский, был ему ответом. Не сразу Амфитрион понял, что терет смеется. Мерзавцы живучи, и этот был не из последних.